Михайло подчинился, начал есть, но глядел отсутствующим взглядом не в котелок, не на Саврасова, а будто сквозь какое-то одному ему видимое пространство — и никто, ни Саврасов, ни другие, наблюдавшие за ним, не знали, о чем он думает. А он просто весь был в другой жизни. То перед ним открывалась затерянная в таежной глуши деревенька, своя, родная, то, как въяве, видел приземистую деревянную избу с тесовой, замшелой крышей, то выходила перед ним толстоикрая, вся розовая от работы и сытой крестьянской пищи старшая сестра Катерина с четырьмя другими младшими сестрами под стать ей, то видел отца с матерью и такого же, как сам он, в точности вылитого в него до волосинки Петра, Петруню, или как он еще называл его, Петчу. Все эти дни Михайле слышался голос Петчи — такой мягкий и скорбно-ласковый, будто жалел он его: «Филимон-то Ерофеич, родитель наш, однако, домой-то тебя не пустит таперьчи? Как быть-то? Я ведь не по своей воле помер…»
— Да нет, нет… Я тебя не корю, — вслух ему отвечал Михайло. — Сам виноват, что не уберег…
Саврасов сперва не понял, выбурил на Михайлу глаза:
— А за что меня корить? — а потом спохватился, понял, что тот с Петром разговаривает. — Ты ешь, ешь.
А у Михайлы были свои видения, и он с каждым днем все глубже и глубже в них погружался. Сегодня почудилось ему, что идут они с Петруней на медведя — из самом деле он встал и пошел. Саврасов двумя прыжками догнал его и бегом утащил назад, за взлобок, в окоп. С Михайлой что-то совсем уж творилось неладное.
— Отправляй его в тыл, в санчасть, — к вечеру заявил Саврасов Залывину. — У него паморки какие-то. Нет у нас солдат — и от этого теперь толку мало.
— Да ведь здоровый парень. Кто его возьмет? — ответил Залывин. — Назовут еще симулянтом. Может, очухается… Каждый солдат на счету, пойми!
Но когда началась вечерняя перестрелка, Михайло деловито включился в нее и даже совсем нормально, с крепкой здоровой злостью стал покрикивать:
— А-а, сволочи! Дак вы еще не угомонились тама?
— Так их, так, Михайло Филимоныч! В Христа и в бога!.. — подбадривал его Саврасов. — А сам-то пониже, пониже!
Пуля ударила в ель, которая росла позади Михайлиного окопчика, рванула как выстрел. Острый осколок наосклизь резанул его по левому предплечью. Прореха на рукаве, расхваченная словно бритвой, сразу же обильно окрасилась кровью. Михайло охнул и вдруг как-то весь блаженно-радостно просиял, глядя на эту прореху, в которой белый край разреза заношенной исподней рубахи быстро набряк от густого и красного.
— Ну вот, — сказал он, взглянув на Саврасова, — таперя и я за Петчей пойду, тут рядышко-ом, тут недалечко-о…
Саврасов увидел Михайлу, совсем уже высунувшегося по пояс и о чем-то осчастливленно приговаривающего, заметил располосованный окровавленный рукав, махом прыгнул к нему, придавил его ко дну окопа. Но в окопе было тесно и неудобно делать перевязку, тогда он потащил его вниз, за гребень, куда пули не доставали совсем. Михайло вел себя как послушный ребенок. За гребнем он помог ему снять гимнастерку, нательную рубаху, довольный в душе тем, что Михайло легко отделался и теперь его можно будет с полным основанием отправить в санроту. А тот все приговаривал в это время:
— Петро небось ждет… Давно ждет… Да я скоро…
Саврасов не больно-то прислушивался к нему сквозь пальбу, не очень-то понимал, как и куда собирался он с такой послушной готовностью, внимательно осматривал рану. Когда тампоном из перевязочного пакета отер кровь на руке, увидел, что осколок чиркнул только по коже и что с таким ранением любой санинструктор не пустит его дальше своего пункта. Ну, йодом, конечно, помажет, пошутит и выпроводит назад.
— Хм, ну чалдон! — весело сказал Саврасов. — Везет тебе. — Он перевязал ему руку и шлепнул по плечу. — Нитка с иголкой есть?
— Есть.
— Зашивай прореху на гимнастерке — будешь опять как новенький.
Вскоре перестрелка окончилась — и все стало затихать. Солдаты начали свертывать цигарки, готовиться ко сну. Неподалеку друг от друга каждый выбирал где-нибудь удобную выемку, натаскивал туда, как сурок, травы, веток, пробовал рукой, мягко ли, потом клал с собой рядом автомат, ложился и накрывался с головой или шинелью, у кого она уцелела, или плащ-палаткой.
Эта четвертая ночь на сопке в лесу выдалась вроде спокойнее остальных. Раньше перестрелка затягивалась до полуночи. Саврасов лег рядом с Михайлой, повздыхав, проворчал: «Темно-то как!» И затих. Ночь и в самом деле была черной, как настоявшийся деготь. Впереди, в секрете, полеживали часовые, тихо переговаривались. Оба они и заснули под этот говор, зная, что самих их разбудят в наряд не скоро, а в самый рассвет, когда поплывет по долинам туман и маковки альпийских сосен окрасятся первым жиденьким солнечным бликом.
Саврасов проснулся сразу, едва ощутив на себе прикосновение руки отбывшего свой час Финкеля.
— Ну как там, нормально все, в порядке? — по привычке быстро спросил осипшим со сна голосом Саврасов, утирая ладонью замокревшие от слюны губы.
Финкель как-то загадочно помолчал и тихо ответил:
— У нас-то нормально, товарищ старший сержант…