Потом, когда что-то замешкался сержант со снарядом, он кинулся к ящикам сам, начал их ворошить, перебрасывать, совершенно не обращая внимания, что делается вокруг. Сержант тем временем уже стоял на коленях у пушки и что-то накручивал в ней, глядя в прицел. Выстрелить он не успел: взрыв подбросил и сержанта, и пушку с вывертом в снопе огня и дыма. Фокин выскочил из окопа и и кинулся туда, где только что стояла последняя «сорокапятка», ища глазами сержанта. Под ноги ему катился рвано-желтый ком. Он понял, что это катится человек, или, вернее, то, что осталось от человека. Не отдавая себе отчета, закричал на Овчинникова:
— Бе-ери! Перевязывай! Какого ты!..
Но Овчинников, округлив глаза, сам закричал:
— За что его брать? Ослеп, что ли?
В окопчик, в котором они только сидели, точнехонько ударил снаряд, дико над ними взвизгнули осколки. «Вот он, перст божий», — подумал Фокин. Они кинулись с Овчинниковым вперед, вскочили в мертвую зону. Когда оглянулись, над тем местом, где еще несколько минут назад стояла батарея, лишь плавал синий дымок, и в нем одиноко раскачивалась фигурка старшего лейтенанта.
Через час или два (чувство времени давно уже было потеряно) над балкой, укрывая живых и мертвых, незаметно опустилась красная ночь. Она была призрачно-красной, весенняя ночь Венгрии, и этот цвет ее напоминал разбавленную водой кровь. Над полями притихших на ночь сражений теперь стоял ровный, клокочущий гул, только изредка то там, то здесь вплетался в него дробный перестук очередей — это по ту сторону былки отбивались контратаки немцев, где нашим удалось выйти наверх. И снова гремел придавленно-глухой, с раскатами гром дальнобойных орудий — ночных армейских «мастодонтов». Фронт тяжело, натужно дышал и не мог успокоиться даже ночью.
Жидкая кровавая полумгла плещется и над балкой. Где-то за Мадьяралмашем отдаленно гудят танки, скрипит, как дергач в травах, шестиствольный немецкий миномет, хлопают в небе осветительные ракеты, еще более высветляя красноту вокруг и роняя на землю подвижные красные тени — от кустов, от остовов разбитых пушек, от каждого бугорка земли, наспех наброшенного перед собой каким-нибудь солдатом. Красная ночь, красные тени, красные распластанные фигурки сраженных, раскиданные боем на склонах и по дну балки. По сравнению с тем, что было здесь днем, это тишина, это покой — и самое время собирать похоронным командам печальную жатву боя. Завтра поутру живые не должны видеть тех, кого уже нет с ними.
Пожилые степенные солдаты, с большими осторожными руками, тоже красные, будто посланцы Плутона, тихо перекликаясь, идут редкой развернутой цепью. Фокин, Романов и Брескин идут следом. Солдаты и без них делали бы свое дело разумно и безошибочно, но так уж положено: представители медицины обязаны свидетельствовать смерть. Фокину очень хочется спать. Упал бы сейчас в любом месте и сразу уснул бы, уподобясь сраженному, но даже нельзя закурить: на огонек тотчас же ударит белая трасса пуль, прошьет красную полумглу. И они идут, как призраки, до боли в глазах напрягая зрение, крутят головами, чтобы не оставить позади ни одного — ни раненого, ни павшего. Местами убитые попадаются густо — и свои, и немцы с мадьярами, местами совсем редко, но Фокин с товарищами знает: там, где упал один, будет лежать и второй, и третий. Просто надо искать. И они ищут, заглядывая под кусты, обшаривая ложбинки и овражки. Поле сражения… Наверно, вот так же ходили русичи по вытоптанным лугам Непрядвы, подбирая посеченных и битых ратников и выискивая среди них тех, в ком еще не потухла жизнь. Ночи, наверно, стояли лунные и звездные, играя холодным блеском на мечах, на шлемах, на мелких кольцах доспехов. Как это все повторяется…
Впереди Фокина идет солдат из похоронной команды: он сутул, низкоросл и, пожалуй, вдвое старше его. При красном отсвете ракет и далеких пожарищ у солдата начищенной медью горят из-под шапки седые виски, нос широкий, по-русски вздернутый, губы большого некрасивого рта плотно и скорбно поджаты; тонкие ноги в обмотках мягко ступают по красной лужайке, с легким хрустом вдавливают во влажную землю скрюченные осколки мин и снарядов. На чистом пригорке он и Фокин видят фигурку убитого. Он лежит на боку, в позе спящего, положив голову на предплечье согнутой в локте руки; но крепок сон у солдата — теперь уже никто его не разбудит. Идущий впереди Фокина наклоняется над убитым, бережно переворачивает его на спину, и тот взглядывает на обоих широко открытыми, изумленными глазами.
— Мать ты моя! — тихо и печально вздыхает солдат из похоронной команды и осторожно проводит по лицу убитого пальцами, закрывая ему глаза.
Выполняя свой долг, Фокин тоже берет мертвого за согнутую в локте руку: она холодна, как земля, и неподатлива, словно рука гипсовой статуи. Он с трудом выпрямляет ее и кладет ему на грудь.
— Прокофьич! — тихо окликает солдат своего соседа по цепи. — Давай носилки.
Тот появляется из-за красного куста, также тихо сообщает:
— Вон там немец лежит.
— Возьмем и немца, — слышит Фокин ответный голос.