В период сентиментализма, предромантизма
и романтизма вместе с повышением внимания к внутреннему миру человека усиливается интерес к психологическим особенностям его умирания и реакции на это умирание. На первый план в произведении выходит сострадающее «я», акцентируется лирическое начало, распространяется повествование от первого лица, создающее эффект присутствия, что позволяет достичь эмпатической реакции со стороны читателя. Танатологическая рефлексия становится основой многих элегий, «кладбищенских», мемориальных и философских лирических текстов. В «готической» прозе, балладе, поэме танатологические сюжетные ситуации служат испытанием для персонажей, формируют их внутренний мир, позволяют прикоснуться к мистическим проявлениям потусторонней реальности. Здесь практически впервые наблюдается эстетизация смерти, создание ее своеобразного культа в литературе (см. [Прусова 1999]). В рамках размышлений о личности и общественном статусе поэта активно разрабатывается идея творческого бессмертия, возможности продолжения жизни человека в его произведениях.В эпоху реализма
, опирающегося на позитивистские и сциентистские идеи, репрезентация танатологических мотивов отвечает общей изменившейся задаче искусства – объективному изображению фактов. Роман как ведущая реалистическая жанровая форма пытается максимально быть изоморфным всем проявлениям жизни, в том числе и смерти. В контексте доминирования детерминизма кончина считается результатом эволюционных (биологических, психологических, социальных, исторических) процессов. Ее образ, как правило, лишается коннотативных метафизических смыслов, в нем зачастую остаются лишь физиологический и экономический аспекты. Так, несмотря на декларацию свободы изображения смерти (точек зрения, месторасположения), «медицинский» и «детерминистский» дискурсы накладывают на танатологические мотивы свои ограничения, в том числе актуализируют их завершительный потенциал, стремясь к изоморфизму с жизнью. Еще одним способом ограничения является по-прежнему приоритетная фигура автора, регулярно вторгающаяся в сознание персонажа при передаче танатологической рефлексии и предсмертного состояния.Нельзя не заметить, что парадигма художественной модальности претерпевает изменения на рубеже XIX–XX вв. В. Тюпа пишет о формировании в это время «парадигмы неклассической художественности
», или «рефлективного коммуникативизма» [Поэтика 2008: 157–158]. Данный тип художественности «основывается на последовательном осознании и творческом освоении коммуникативной природы искусства» [Поэтика 2008: 139]. По сравнению с предыдущей, классической, парадигмой здесь происходит постепенный отказ от доминирования фигуры автора, объединяющего текст и тексты в дискурсивное целое. Он становится равнозначен не только персонажу, но и читателю. Усиливается коммуникативное (диалоговое) начало между автором и реципиентом: отсюда «известная незавершенность, открытость, конструктивная неполнота целого, располагающая к сотворчеству» [Там же: 157]. Усиливается коммуникативное (диалоговое) начало и на других уровнях: между текстами, между культурами и пр.Апология свободного творчества и сотворчества изменяет отношение писателей и к танатологическим мотивам. Отныне их позиция не регламентирована, более того, эксперименты с ними: их семантикой, репрезентацией, нарративным оформлением, модальностью, местом в темпоральном порядке и сюжетной структуре – только приветствуются. Вариативность их использования в модернизме
мы уже наблюдали на примере произведений Ф. Сологуба, Л. Андреева, И. Бунина. В постмодернизме эти эксперименты выходят на уровень откровенной интеллектуальной игры, наиболее ярко воплощенной в «Саде расходящихся тропок» X. Л. Борхеса, где мотив смерти (убийства) предстает одной из равноправных возможностей, существующих параллельно. Точно так же хладнокровно, без эмпатии постмодернисты относятся к танатологическим смыслам и репрезентативным формам (риторическим формулам, жанрам), разлитым в пространстве литературы, в письме вне каких бы то ни было репрессивных правил.