— А между прочим, у нас вся загвоздка в яловости баб да девок. И покуда мы ихнюю яловость не ликвидируем, не ликвидируем и коровьей.
Медное колечко
Ничего не осталось от Вани, любимого младшего брата Анны Афанасьевны.
Карточек в войну не делали (а Ваню ваяли на войну в сорок третьем, семнадцати лет), единственное письмецо-треугольничек, которое пришло от Вани с фронта, выкурил по недосмотру непутёвый сосед Петруха, одежонку, какую носил Ваня, тоже выносили ещё в войну.
Правда, когда-то для утешения больной матери Анна Афанасьевна заказала заезжему художнику Ванин портрет (тот нарисовал его по её рассказам и красиво нарисовал), но у самой-то у неё не лежала душа к этой картине.
И вот вдруг Анна Афанасьевна узнает: у соседки, такого же старого гриба, как она сама, сохранилось от Вани медное колечко, которое он подарил ей перед самым уходом в армию. Тогда, в войну, модно было делать колечки из медных денег.
Анна Афанасьевна взмолилась:
— Отдай мне, Марья, колечко. Бога ради отдай. Всё, чего у меня в дому есть, не пожалею, а у меня хоть одна живая памятка о Ване будет.— Она сразу, с первого взгляда всем сердцем прикипела к колечку.
— Нет, не отдам,— сказала Марья.— Ни за какие деньги не отдам. Тебе нужна памятка о Ване, да и мне нужна. Что ты, я ведь тоже любила Ваню. Он ведь, когда дарил это колечко, что сказал мне? «Жди». Вот я и жду.
Всего один день
Афанасий Егорович, больше известный в деревне как Афонька Жила, добрую половину жизни судился со своими детьми, с каждого взыскивал алименты. Ну, а как он мытарил и притеснял жену, про это и говорить нечего: та, бедная, не пивала чая с сахаром досыта.
Перед самой смертью, однако, на старика нашло просветление, и все свои сбережения (а они у него были немалые, хороший, работящий был плотник) он отписал детям. И тут он познал такую радость, такое счастье, какого ни разу не испытал за всю свою долгую, муторную жизнь.
— Ох, ох, ребята,— обливаясь слезами, говорил он из последних сил,— как жизнь-то у бога хорошо устроена. А мне этой хорошей жизни только и выпало, что один день.
Доживая век
Маленькая, с десяток домов лесная деревушка на Новгородчине. Из тех, что принято называть неперспективными.
Жителей —одна старуха. В избе куры, кошки. Живут все скопом.
— Худо одной-то, бабушка?
— Дак уж, знамо, несладко. Ну, летом-то — не пообижусь — вольная воля. А зимой-то, не знаю, как тебе и сказать.
— С дровами трудно?
— Дрова-то бы ладно — я хлевы топлю: и свои, и соседские. С водой — беда. Колодец у нас в том конце деревни, на лыжах надо идти, а куда я на лыжах, когда по избе едва хожу. Снег топлю. Чистая бы водица, а не могу вот привыкнуть к небесной воде. Земной надо. Как попью, так и рвать почнёт.
— Надо на центральную усадьбу переезжать.
— Да кому я там нужна, родимой! Детей нету. Не получились. То ли земля худа, то ли семена. Меня ведь замуж-то выдали, я на свадьбе впервой мужика своего увидела. Почну рассказывать, никто не верит. А я уж нисколешеньки не вру. Ране всё старики решали. Не жених меня выбирал, а его родители. Из хорошего житья, работящая — чего ещё надо? Вот так меня и выдали. Ну, ничего жили-то. Непьющий был и не бил меня. На войне на этой пропал…
Помолчала и спокойно закончила:
— Худо, худо одной. Да теперь уж недолго. Зимой-то, как холода начнутся, помру.
Последняя страда
Кузьма Иванович в самые трудные годы держал корову! Один, не то что некоторые: кто копыто, кто два.
Но когда старику перевалило на восьмой десяток, пришлось и ему подводить черту под домашней живностью: его ли старыми ногами, вырванными работой, месить сыролесье да собирать сено по глухим ручьям?
На счастье Кузьмы Ивановича, когда он со старухой вёл на вязке свою Жданю в госзакуп, дорогу ему пересёк председатель. Посмотрел сверху вниз — на лошади верхом ехал, всё понял сразу и дал команду поворачивать назад.
— Ты же с тоски помрёшь без своей скотины! Чем жить-то будешь? О чём заботиться? А что касаемо сена, то вот тебе за труды твои колхозные — бережина[1] ниже перевоза, как раз напротив твоего дома. Правда, пожня малость подзаросла кустом, но это уж твоя забота — при желании за одну весну расчистить можно.
Кузьма Иванович так и сделал — ещё по снегу вырубил ольшаник и ивняк, а снег чуть согнало, каждый пень, каждый пёнышек выдрал — откуда только и силы взялись.
С тех пор пятнадцать раз выходил с косой Кузьма Иванович к реке. И не работа была, а праздник. Сыновья, дочери, зятья понаедут из города — целая бригада, только успевай распоряжения отдавать.
В последнюю страду, шестнадцатую по счёту, сам Кузьма Иванович выйти на пожню уже не мог — ноги отказали напрочь ещё весной, да и худоба какая-то напала, весь высох как щепка, но ум у него был по-прежнему ясный, и он по-прежнему руководил сенокосными работами. Утром наказывал: сделать то-то и то-то и так-то. А вечером выспрашивал, что сделано и как сделано. И отдавал новые распоряжения.
Однажды утром Кузьма Иванович попросил:
— Вывезите меня сегодня на пожню. Я сегодня помирать буду.
— Папа…
— Везите.