Это его коронные слова, мать верила им неоднократно, пускала его, пыталась привить порядочность, любовь, труд, но куда там, когда такие гены. Теперь она уже не могла верить его словам. Да и он, Олег, с отбитой в детстве головой, сам себе не принадлежал, было очевидно, что им руководит какая-то более сильная сила, чем любые, любые ценности. Их не было, ни одной ценности не было у Олега никогда, с тех еще времен мухобойки и борща, и жизнь его не была ценностью, и не было даже инстинкта самосохранения, а только одно желание владело им безраздельно — взять, взять то, что не принадлежит, потому что никогда и ничего у него не было. Взять хоть на секунду, угнать машину и прокатиться с девочкой, которая повелась на голубые бесстыжие глаза и запах авантюры, прокатиться до первого поста ГАИ и сесть в тюрьму на два года, потом выйти и снова взять, взять чужие деньги, чтобы угостить девочку шампанским, а на большие траты у его мозга не хватало фантазии даже. И все ради одного мгновения, когда кто-то, хоть кто-нибудь, смотрит с обожанием, любовью, может даже, когда хоть кто-то смотрит в эти голубые глаза, а большего ему не надо, ведь большего он никогда и не хотел.
Мы с матерью возвращались домой из гостей, я была беременной и через день уже уезжала обратно в Москву. Мы поднимались на пятый этаж, я, как всегда, опережала мать, она тяжело преодолевает лестницы. Под нашей дверью на пятом этаже кто-то лежал. Я сказала матери вниз, она еще доползала до четвертого этажа, я сказала ей — тут какой-то пьяный лежит, что ли. Мать замерла, ее голос изменился, стал каким-то нездорово-глухим. Это Олег лежит — сказала мать. Я не видела ее лица, но и так было понятно, что оно перекошено от страха. Я вгляделась в лежащего — худой, черный, маленький. Это был не Олег. Я помнила Олега высоким, ясноглазым и кудрявым. Тот, что лежал, был ВООБЩЕ другим. Я сказала матери, что нет, это какой-то пьяный гастербайтер лежит. Она медленно поднялась, наклонилась над ним и снова глухо сказала, что это Олег. Меня он поразил. Я не узнала бы его ни при каких обстоятельствах.
Мы с матерью неловко затоптались, не зная, что делать. Мать боялась, что я, беременная, буду нервничать. Я боялась за материно сердце. Я шепнула ей, что нужно тихонечко зайти в квартиру и сделать вид, что нас нет. Мы переступили через него, как когда-то Ленка переступала через мать. Мы не знали, жив ли он, пьян ли он и что с ним вообще, и не хотели знать. Человек, лежащий возле нашей двери, был категорически чужероден.
Мы тихонько проникли в квартиру, не разбудив его. Долго лежали вместе в одной кровати, прислушиваясь к звукам за дверью. Я спросила мать: «Он откуда?»
Мать ответила, что, вероятно, вышел снова из тюрьмы. Я спросила, не хочет ли она позвонить Ленке? Мать ответила, что если она позвонит, Ленка просто наорет на нее.
Мать сказала, что единственная ее мечта — переехать куда-нибудь, чтобы никто из родственников не знал, где она живет, чтобы помереть там спокойно, без Олегов.
Мать сказала, что никогда не любила Ленку, видимо, сразу знала, сколько несчастий та принесет.
Мать сказала, что ей никогда не избавиться от этого проклятия.
Я спросила мать, а что было бы, если бы ты любила ее, Ленку, вот без хуев, без благотворительности, без ожиданий?
Мать обиделась. Сказала, что воспитывала всех нас одинаково. Одинаково. Поэтому — какие претензии? Всех — одинаково. Просто гены. Это понятно — гены вещь неумолимая. Дальше мы стали спать.
Часа в три ночи в дверь стали неистово барабанить. Олег.
Мы не открыли.
С рассветом он ушел. Непонятно куда — ведь его дом был здесь, он был прописан здесь, но у него не было шансов это доказать, у него не было паспорта и вообще — ни
одного документа. Даже если и был бы паспорт — он не смог бы никого убедить, что ясноглазый парень на фото, это и есть он, Олег Артурович Мещанинов, потому что родная мать его уже не узнает, да и зачем ей.
ф
Я
ей
Ф
Я загадываю на клубнику. Я загадываю на след от самолета. Я загадываю на звезду. Я загадываю на волну. Я хочу, чтобы он попал под трамвай.
Я всегда побаивалась покойников.
Но его труп мне нравился. В смысле не то чтобы прямо труп нравился, а картинка в голове, что вот он лежит мертвый и больше никогда не встанет, — была мне мила.
Пробка, жара, впереди столпотворение, до нас доходит слух, что какую-то женщину перерезало трамваем. Мы медленно движемся в маршрутке мимо того места, и я вижу, из-под трамвая торчит кусочек ее ноги. Увиденное меня возбуждает. Возбуждает мое воображение. Я на секунду представляю себе, что это его нога. Мое сердце начинает ликующе стучать. Несколько мгновений — ах! И все закончено. Он снова живой, вот он сидит рядом жив-живехонек и нудит матери, что нужно идти пешком. Дядя Саша, мой отчим. Второй по счету из всех четырех отчимов за всю жизнь. Второй, и самый запоминающийся.
Маленький, ниже меня и даже ниже моей матери, которая вообще гном. Катастрофически худой — последствия полиомиелита.
Юркий невротик. Воинствующий психопат. Ничтожный гандон. Да. Ничтожный гандон.