От царя и до самого юного офицерика русские дворяне меж собою говорят по-французски, воюя с Францией. Это в столице вводится полушуточный штраф за употребление вражеского языка — для игры. А здесь, на фронте, переведены даже имена собственные:
«— Les huzards de Pavlograd? — вопросительно сказал он.
— La ruserve, sire! — отвечал чей-то голос».
Представилось, что Сталин с Жуковым или комдив с комбатом изъясняются по-немецки в 1942 году... Чисто комедийная картина.
***
Кто первым стал беллетризовать русскую историю? Почему, зная предшественников Толстого, всё равно видишь родоначальником русской исторической романистики автора «Войны и мира»? Почему не от Пушкина повели бесконечный свой ряд романисты, особенно советских пор, «исповедующие толстовский реализм»? Отчего именно его приёмы оказались столь заманчивыми для воспроизведения?
Один из ответов: уравнивание людей великих и обыденных. Как, должно быть, волнующе-приятно было какому-нибудь беллетристу приступать к сценам с участием властителей мира...
***
В кабинете у графа Ростова мужчины курят. Желчный умник Шиншин, «запустив себе далеко в рот янтарь, порывисто втягивал дым и жмурился», а свежий, туповатый Берг «держал янтарь у середины рта и розовыми губами слегка вытягивал дымок, выпуская его колечками из красивого рта».
Это типично толстовская точность, которая выдерживалась далеко не всеми даже и великими писателями. Натура, психология, внешность, поступок, привычка — этот ряд обычно безупречен у Толстого, притом в любом, в том числе и бытовом антураже, в физиологии.
Морщинистый остроумец-холостяк Шиншин курит по-настоящему, глубоко затягиваясь, курение для него — та же потребность, что и злословье, тогда как Берг курит лишь напоказ, чтобы быть как все, он даже не затягивается: каждый курильщик знает, что колечки можно выпускать лишь не пустив дым далее рта, колечек из лёгких уже не выдохнешь.
***
С начала романа и далее везде задеваются немцы. Толстой, в отличие от Достоевского, не имеет репутации националиста, однако ж немцам он готов всыпать при каждом удобном случае. Это и радостный дурак Берг, и гувернёр-немец, страдающий за обедом из-за того, что дворецкий обнёс его бутылкою: «Немец хмурился, старался показать вид, что и не желал получить этого вина, но обижался потому, что никто не хотел понять, что вино нужно было ему не для того, чтобы утолить жажду, не из жадности, а из добросовестной любознательности» — он в письмах домашним в Германию подробно всё описывал.Особенно злобно высмеиваются немецкие военные принципы, ставшее пресловутой формулой неметчины: «ди эрсте колонн марширт... ди цвайте колонн марширт... ди дритте колонн марширт...». Слова князя Андрея: «В его немецкой голове только рассуждения, не стоящие выеденного яйца», — относятся не к кому-нибудь, а к самому Клаузевицу.
Вообще во всём, что касается соотнесения русского и иностранного, автор «Войны и мира» проявляет себя крайним патриотом.
***
Определение «дореволюционный» («дореволюционная мебель» в московском доме Болконских) режет глаз, настолько срослось для нас с иной эпохой.
Так и употребление глагола «достать» в смысле приобрести принадлежало, как мне казалось, новейшему, может быть даже советскому времени, и тем не менее: «В этот вечер Ростовы поехали в оперу, на которую Марья Дмитриевна достала билет». А вот и употребление махрового газетного штампа, за которые ругают начинающих журналистов: «Факт тот — что прежние позиции были сильнее».
А вот — удивление уже иного порядка: Долохов в Москве в моде, «на него зовут, как на стерлядь». Но позвольте, стерляди- то, нам казалось, а г-н Говорухин ещё укрепил, стерляди в той России было невпроворот, а здесь — элита, верхушка, знать, а поди ж!..
***
«— Вы пьёте водку, граф? — сказала княжна Марья».
«...слушая, как он курил трубку за трубкой...»
«...пробравшись лесом через Днепр...»
«...подняв сзади кверху свою мягкую ногу...»
«Позади их, с улыбкой, наклонённая ухом ко рту Жюли, виднелась гладко причёсанная, красивая голова Бориса».
«...по доскам моста раздались прозрачные звуки копыт».
***
Лев Николаевич не раз признавался, что любит Александра Дюма, а «Графа Монте-Кристо» прочёл, не отрываясь, санной дорогою от Москвы до Казани.
Следы этой любви можно обнаружить и во фразах типа: «Кошелёк его всегда был пуст, потому что открыт для всех», — или: «Наташа танцевала превосходно. Князь Андрей был одним из лучших танцоров своего времени»; и в самом построении ВМ, где сюжетно-фабульные приёмы несут куда более влияния Дюма, чем, скажем, Вальтера Скотта или русских предшественников Толстого.
***
«...нравственно согнув свою старую голову...»
Наташа о морально обновлённом Пьере: «точно из бани...». Ох! Не очень верится в состояние Пьера перед женитьбою. Хоть Толстой и напирает на его чисто плотское чувство к Элен, но показывает Пьера очень уж по-мальчишески целомудренно-растерянным, тогда как Пьер имел достаточный опыт разврата.