Несколько раз за годы нашего супружества мне казалось, что Каспар знает это где-то в глубине души и так же прячет это от своей жизни, как я прятала это от своей. Я часто думала, что он не мог не заметить, что я скрываю какую-то тайну, и только из любви ко мне не пытался проникнуть в нее, пока любовь сама исподволь, намеками не открыла ему глаза. Что он разделил со мной мою тайну – ведь это можно делать без слов и жестов – и пронес ее сквозь многие годы. Что он именно поэтому всегда так бережно обращался со мной. Я знаю еще одну причину этой осторожности: его смутило, поразило мое странное поведение – то, что я бросила магазин, уехала в Индию, занялась ювелирным делом, потом кулинарией, писательством. Он не понимал, что мною двигало, и боялся, что все эти причуды оторвут меня от него. Он так бережно обращался со мной, потому что не хотел меня потерять. Но иногда мне казалось, что это не все.
В девятнадцатом веке, литература которого является для Каспара любимой средой обитания, люди говорили гораздо меньше. Как и у нас в ГДР. Я имею в виду о высоких материях. С разговорами о страхах и навязчивых состояниях, о детских психических травмах, с дилетантской тягой к психоаналитике и психотерапии я впервые столкнулась на Западе. Женщины, страдающие оттого, что не могут проникнуть в душу мужчины, жалующиеся на своих мужей, которые замыкаются в себе и не желают говорить о своих внутренних проблемах, – на все это я насмотрелась в кругу друзей. Какая-то патологическая жажда все описать и объяснить! Как правило, я знаю, что творится в душе их мужчин, – достаточно внимательно посмотреть на них и послушать, что они говорят. Раньше этому учились, сегодня не учатся или разучились. Раньше пары чаще всего знали, о чем партнер не хочет говорить. Поэтому я иногда думаю, что Каспар тоже знает, о чем я не хочу говорить. Что мое молчание все же было не такой уж трагедией. Что когда-нибудь все же придет день или ночь, когда мы сольемся друг с другом и потеряемся друг в друге.
Как бы повел себя Каспар, узнав, что к нам переедет моя неблагополучная дочь? Стал бы запирать ценности, чтобы она не могла отнести их в скупку и купить себе алкоголь и наркотики? Спросил бы, как я себе все это представляю – ее проблемы с алкоголем в сочетании с моими? Пополнил бы наши запасы спиртного, чтобы мы пили дома, а не совершали совместные рейды по окрестным погребкам? Попытался бы приобщить мою дочь к чтению, принося из магазина книги и оставляя их на тумбочке в ее комнате? А может, спросил бы ее, нет ли у нее охоты помочь ему в магазине? Пригласил бы ее в театр, в кино или на концерт? Да, он, без сомнения, все бы это делал. Он бы не стал навязываться ей. Если она не мегера, озлобленная и неприступная, он бы ее полюбил.
Почему, увидев ее несколько лет назад по телевидению, я столько лет сидела сложа руки? Сейчас уже поздно ехать во Франкфурт, чтобы забрать ее к себе.
Когда мы с Каспаром снова встретились в октябре, мы оба испытали огромное облегчение. Не потому, что все лето боялись, что разлюбим друг друга. Каким-то странным, удивительным образом мы с самого начала знали, что нас связывает серьезное, глубокое чувство. Но мало ли что может произойти за три месяца! Введение запрета на въезд в страну западных немцев, провокатор в кругу друзей, чей-то донос в службу государственной безопасности могут стать хорошим поводом запретить контакты гэдээровских студентов с западногерманскими, несчастный случай, приковывающий Каспара или меня к инвалидной коляске. Можно любить и потерять друг друга.
Мы снова стали жить той жизнью, которой жили летом: встречались у Ингрид с друзьями из Восточной и Западной Германии, ходили с ними в кино и в театр или, пока было тепло, валялись вдвоем на траве в парке, потом гуляли по продуваемым холодным ветром улицам, сидели в кафе или пивных. Покупали на рождественском базаре сахарную вату, катались на карусели или чертовом колесе; Каспар делал вид, что не замечает убожества предлагаемых товаров и услуг, а я прощалась с детством и юностью.