Каспару не хотелось говорить о надзирательницах. И смотреть выставку о них – тоже. Он предпочел бы остаться сидеть на этих ступенях. Можно ли снять туфли и опустить ноги в воду? Не будет ли это кощунством по отношению к женщинам, страдавшим и умершим здесь. Это прояснило бы его мысли. Как ему говорить с Зигрун?
Он встал.
– Пока!
Зигрун удивленно посмотрела на него. Ей были непонятны ни его реакция на ее слова, ни внезапный уход.
– Ты чего?
– Комендант ввел темный карцер и телесные наказания для женщин. Он приказывал убивать больных и инвалидов. А лицо у него – как у приветливого почтальона, который старается вовремя доставить корреспонденцию по указанным адресам. – Он покачал головой. – Добрые лица!..
Но Зигрун была права: жестокость надзирательниц не была написана на их лицах, а во время совместных воскресных поездок или прогулок они были веселы и беззаботны, как обычные молодые женщины на отдыхе. Многие из них выросли в бедных семьях и, до того как ради хорошего заработка или хороших условий работы добровольно поступили или были призваны на военную службу, работали на заводах и фабриках и сначала, как свидетельствовали заключенные, еще проявляли какие-то человеческие чувства, но очень скоро стали такими же бесчувственными и безжалостными, как другие. Все это Каспар мог себе представить. Но некоторые из них расторгали контракт и увольнялись – откуда в них брались понимание происходящего, сила и мужество?
На верхнем этаже авторы экспозиции попытались придать документальным свидетельствам художественный характер, дополнив их видеоматериалами, текстовыми и звуковыми инсталляциями. Каспар переходил из помещения в помещение, потом спустился по лестнице вниз и на мгновение ослеп от яркого солнца. Автостоянка была прямо напротив, и Каспар сел в машину, стоявшую в тени. Он не помнил, сколько просидел в ней, прежде чем Зигрун постучала в окно и открыла дверцу.
35
У Каспара не было сил на разговоры. На него так подействовало не столько то, что он увидел, сколько то, что дополнило и проиллюстрировало его воображение. Огромная территория, темный щебень, высокие старые деревья, комендатура и хозяйственные постройки, дома СС – все это было не так страшно. Страшно стало, когда он представил себе на этой территории стоявшие плотными шеренгами бараки, слабых, изможденных, шатающихся от ветра женщин на дорожках, надзирательниц, их сторожевых овчарок, жестокость, услышал крики, увидел трехэтажные нары в тесных вонючих бараках. Он мысленно превратил Равенсбрюк сегодняшний в Равенсбрюк тогдашний. Это был тяжелый, изнурительный душевный труд, и теперь, обессилев от этой работы, он молчал, неотрывно глядя на дорогу. Конечно, его интересовали впечатления Зигрун. Но пока он был не в состоянии говорить с ней.
– Почему ты все время защищаешь других? – начала она сама.
– Я защищаю?..
– Да, ты все время защищаешь других. Иностранцев, евреев… О чем бы мы ни говорили – о музыке, или об Анне Франк, или о холокосте, – ты всегда за других, а не за нас.
– Ах, Зигрун… Речь не о том, за кого я и кого я защищаю. Речь идет о фактах. Иностранцы живут не лучше, чем немцы, а у евреев не больше денег, чем у других, а что касается музыки…
– Из того, что мы сейчас видели, далеко не все правда. Люди врут, и фотографии тоже могут врать. Это же так просто – сказать: вот тут происходило то-то, а там – то-то. Достаточно приклеить на дверь табличку. Отец прав. Холокост изобрели задним числом, и я теперь понимаю, как легко изобрести задним числом что угодно.
Они проехали мимо каких-то домов, пересекли какой-то ручей или канал, и дорога снова нырнула в лес. Небо потемнело, затянулось черными грозовыми тучами. Каспар на мгновение забыл о Зигрун, радуясь грозе, первой грозе этого года, предвестнице лета. Через несколько минут тяжелые капли забарабанили по ветровому стеклу, потом на землю обрушился мощный ливень, и Каспар, съехав с шоссе, остановился на лесной дороге. Дождь грохотал по крыше, заливал стекла; ни дороги, ни леса не было видно. Каспар почувствовал острое желание закурить сигарету, чего он не делал уже не один десяток лет. Он с удовольствием выпил бы глоток коньяка из плоской серебряной фляжки. Или виски. Хотя он не любил крепких напитков. Он поймал себя на мысли, что ему хочется побаловать себя подобными незатейливыми удовольствиями. Но тут же одернул себя: стыдно предаваться таким мыслям после посещения Равенсбрюка. Зигрун неподвижно сидела рядом и смотрела на свои сложенные на коленях руки.