На днях через интимноблизких царю и царице людей Столыпин передал почтительнейшую просьбу: не принимать более Распутина во дворце. Александра Федоровна, возражая на это, гневно воскликнула:
— Да что же это такое? Неужели мы не можем принимать у себя тех, кого хотим? С какой это стати правительство смеет нам указывать?
Царь же, по своему обыкновению, вообще ничего не ответил.
Столыпин понял, что сегодняшнее присутствие Распутина на приеме — его ответ.
Впрочем, колебался он не более секунды.
Тут же подавил искушение, спокойно, как обычно, попросил доложить государю о том, что он здесь. Все еще теплилась надежда, что удастся избежать ненужной встречи, что государь примет его один, что Распутина выведут каким-нибудь другим, внутренним ходом…
Распутин был высок ростом, широк в кости, худощав и черен. Густая борода свисала клином. Глаза на узком смуглом лице были пристальны и ярки. Взгляд смущал и тревожил. В нем чувствовалась не то воля и глубокий, проницательный ум, не то хитрость и звериная, беспощадная сила. А быть может, и то и другое вместе. Не только ночью на глухой таежной дороге, но и днем на хоженой улице, средь людей, не хотелось бы с ним сталкиваться…
Широкая ладонь его была горяча и тверда.
— Как же не знать, отец родимый, Петру-то Аркадьича? Кого же и знать, как не ево? — задерживая руку Столыпина, сказал он, обращаясь к улыбающемуся царю — Первый человек среди верных, царю слуга истинная! Кабы таких поболе, тебе бы, отец, и заботы нету! Эх, да нету других, вот беды!.. И много, как глянуть круг себе, да все негожи! Один лишь единственнай орел правильнай!
Голос его был глубок и звучен, интонации сердечны. В нем и в самом деле есть опасное обаяние, подумал Столыпин, мягко высвобождая руку из сильных и крупных пальцев. Его охватили вдруг неодолимое отвращение и ненависть, каких он никогда ни к кому не испытывал.
— Много чести мне уделяете, господин Распутин, — пробормотал он, с трудом сдерживая себя.
— Многа? — воскликнул Распутин. — Нет, милай, дорогой, сердешнай мой! Всей чести на земле не хватит, чтоб за вашу заслугу воздать! Ведь в какое время восстал за царя-батюшку, какую силу окоротил! Нет, милай, заслуги твои велики, земной поклон тебе, родимай, за их.
Распутин остро проницательно поглядел ему прямо в глаза.
— Спасибо, милейший мой. Спасибо. Я тронут, — сухо и коротко сказал Столыпин. Он посмотрел на царя. Тот молча курил и вроде бы улыбался. Его, по-видимому, тешила эта сценка.
— И-эх! Кабы не ета Дума окаянная! — продолжал Распутин, ловя взглядом глаза Столыпина. — Дума мешат! Не годится Дума, а — никуды! Ай-ай-ай! — потряс он кудлатой своей головой. — Не нужна народу, я народ знаю! Народ Думу не хоча!
Выдерживать его пристальный, с виду ласковый взгляд было тяжко. Казалось, Распутин видит что-то тайное и страшное в глазах собеседника. На слабых и впечатлительных людей, мелькнуло в уме Столыпина, этот сумасшедший взгляд должен действовать потрясающе. Все более и более укреплялся он с каждой секундой в мысли, что этого опасного и отвратительного негодяя надо во что бы то ни стало удалить от дворца, от царя и царицы, от государственных дел!
— Какая такая Дума ета? — продолжал Распутин. — Как собаки кидаются, как собаки, право! Лают, лают! Чхяизя ета там… Проть бога стал говорить! Ах, тля! Чхяизя ета!.. Не нужна, не нужна ета. Гучкёв тожа такой! Да все такея! Дураки истиннаи!.. — оскалился он, открывая белые волчьи зубы. — Расее служим, кричат. Как же не дураки? Какой такой Расее? Богу надо служить, а не Расее! Богу!
— С этим позвольте не согласиться, — тут же досадуя на себя за вступление в спор, возразил Столыпин. — Я считаю, сударь, что, лишь служа России, можно и служить целям господним.
— И-эх! Милай! Что она, Расея наша? — проникновенно спросил Распутин. — Была и нету — расточилась и травой проросла! И мало кто вспомнит потом: вот, мол, были когда-то такие русские люди! А и язык-то наш даже ученыя и знать забудут!.. А бог-то, он вечен! Так кому служить надобно? Богу! Он один знат! — Распутин обернулся к царю. — Вавека-енарал намедни рассказывал, что раскопали иде-то под песками целое царство. Так они никак дознаться не могут, не то чтоб там чаво было у них, хучь бы как они назывались, ети народы! Вон как! Одному богу и ведомо про них! Так и Расея, милай-дорогой ты мой Петр Аркадьевич! Осядет вземь, и занесет ее песками… Раскопают потом: а что за держава была? Ан и не помнит никто…
— Но ведь вы сами-то русский человек, Григорий Ефимович. — И Столыпин мысленно подосадовал, что нечаянно назвал по имени-отчеству.
— Божай я человек, милай-дорогой, божай! — твердо ответил Распутин и поклонился. — Спасибо на добром слове, Петр Аркадьевич! Пойду я, не буду мешать. Спасибо, отец родной!
— До свидания, — сухо ответил Столыпин.
Он боялся выдать то лютое отвращение, которое вызывал в нем этот высокий, сильный и совсем еще не старый мужик с длинными пальцами на больших и крепких руках.
От него исходило странное чувство неодолимости. Столыпин невольно почувствовал себя усталым и слабым от этого.