Пока Яша Рузанов досматривал свой десятый сумбурный сон, в котором он бродил вместе с Сонечкой Туголуковой по каким-то узеньким и крутым восточным улицам — все сплошь в мелких лавчонках — и врал в ответ на ее упреки, что он писал ей и письма и открытки, что если она их не получала, то вина не его, а почты, а Сонечка в ответ хохотала и грозилась натравить на Яшу собаку, которую она вела с собой, а он все боялся этой огромной собаки; пока Благонравов пил кофе у себя в номере «Большой Европейской» гостиницы и тянул время, надеясь, что если он позвонит попозже, итальянец сам попросит перенести разговор на вечер или на завтра, и тогда можно будет выспаться всласть, отряхнуть весь вчерашний хмель и снова стать бодрым и свеженьким, как огурчик; пока Крылов, лихо прикативший на Фонтанку, 117, в наемном автомобиле, томился в приемной, ожидая, когда же наконец тайный советник Петр Николаевич Думитрашко выберет несколько минут для краткого, но сурового, увещевательного разговора с ним, и в ожидании пытался мысленно развлечь себя представлениями о том, какой должна быть картина о Стеньке Разине, скажем, и прекрасной персиянке, все больше увлекаясь возможностями разных драматических интриг, таящихся в этом сюжете, все меньше волнуясь по поводу предстоящего разговора (а не судьба ли толкает: бросить все к чертям собачьим и снова броситься в заманчивое сочинительство?); пока туго соображающие тюремщики, обнаружив отсутствие Володи Заврагина, колебались: объявить ли тревогу в связи с возможным побегом или быстренько самим разыскать государственного преступника среди разгребающих снега колодников и тихо, келейно, никому не сообщая, водворить его обратно, заперев в карцер; пока начальник главного тюремного управления Максимовский (тот самый, кого этой осенью убьют террористы и чего он страшно боится ныне), сидя в своем кабинете на углу Греческого и Седьмой Рождественской улицы, еще не ведая о побеге, случившемся у него под носом, просматривал сводки, поступившие из тюрем всех пределов необъятной империи, и мысленно с удовольствием отмечал, что эта масленица выдается спокойной; пока и т. д. и т. д., Евгений Францевич Бауэр довел своего подопечного до Васильевского острова, где им уже не грозила опасность, что кто-то обратит внимание на эту пару. Здесь, ввиду близости Академии художеств, жители и полиция пригляделись к живописным контрастам и к сочетаниям куда более странным, чем веселый нарядный господин в легком светлом пальто и мрачный полуоборванец, кутающийся в шотландский плед.
Володя больше помалкивал, зато Бауэр говорил за двоих. Он вообще был словоохотлив, а тут такой случай! Ну как было не отвлечь романтического беглеца от мрачных мыслей о темнице и виселице. И Бауэр без умолку говорил о том, что занимало его мысли и было содержанием всей его жизни: о живописи и музыке, о литературе, о синема, которую он почему-то на немецкий лад именовал кинематографом. И, слушая эту полную противоречий, остроумных словечек, неожиданных умозаключений и парадоксов речь, Володя стал понемногу отмякать. Усмехался, кивал и сам стал вставлять реплики в беседу, говоря не свои, конечно, мысли, а то, что слышал от других в самарском кружке, где часто бранили искусство за его бессмысленное и бесцельное, паразитическое существование.
— Подсчитайте-ка, товарищи, — говорил там длиннолицый, похожий на умную злую собаку, глядящую прямо на нас, старый боевик Проклов, — сколько рабочих, крестьян, ремесленников, торговцев должны в поте лица трудиться изо дня в день, чтобы общество имело возможность за счет их труда оплачивать какую-нибудь певичку? Или художника! Или стихоплета! Скажите вы любому мужику, а то шахтеру, еще лучше, что он половину дня гнет спину только для того, чтобы, например, Шаляпин имел возможность драть глотку для утехи всяких шалопаев и их потаскушек! И послушайте, что они скажут на это. Профессиональное искусство — это болезнь общества, его ненормальное состояние! Только больное общество, разделенное на вампиров и их жертвы, общество, в котором привычкой стало жить за счет ограбления ближнего, может терпеть и поощрять таких паразитов, как современные артисты, художники, писатели, музыканты и прочие скоморохи, отвлекающие правящий класс от предчувствий неизбежной гибели! Пляшущие и кривляющиеся у смертного одра его и вместе с ним уже осужденные историей на гибель!
— А нельзя ли конкретные цифры назвать? — спросил кто-то. — Для пропаганды было бы очень полезно знать, скажем, что на певицу должно трудиться столько-то человек, на художника — столько…
Проклов, глядя почему-то не на спросившего, а на Володю, невольно смутившегося под его взглядом, ответил холодно:
— Прудон подсчитал, что во Франции содержание шансонетной певички бывает оплачено трудом не менее чем двадцати тысяч рабочих.
Все так и ахнули, даже пламя в лампе заколебалось.
Проклов, все так же в упор глядя на Володю, дополнил: