Засунув руку с тростью в карман распахнутого пальто, Яша быстро шагал по тротуару, обгоняя других пешеходов и радуясь вместе с ними вдруг налетевшей весне. Он чувствовал легкость и радость от всего, что видит, слышит, ощущает. Ужас и отчаяние, пережитые им в ту страшную ночь в игорном зале, когда он вдруг с бессильной ясностью понял, что сейчас проиграет все до последней копейки, не сможет даже рассчитаться по гостиничным счетам, погасили ту глухую тоску, которая угнетала его все последнее время. Он снова хотел жить, и будущее ему сулило много интересного и нового. Прохожие, которых он еще совсем недавно не замечал, казались теперь волнующе-загадочными, очень хотелось понять, о чем они думают, что заставляет их жить.
Смысл жизни в познании ее смысла! Вечный круг: змея на древних рисунках, кусающая свой хвост… Вспоминая эти слова Мандрова, Яша невольно улыбался. Жизнь огромна. И нет в ней ни греха, ни беды, ни вины, которая не могла бы быть искуплена или исправлена. Кроме предательства. А предательства он не совершал, ибо ни человеку, ни делу обета верности не приносил. У него еще все впереди: и сомнения, и выбор…
Он вдруг усомнился в своем решении поступать в Гейдельбергский университет. Чему он там научится? Лучше бы ехать в Париж, в Сорбонну? Ах бы в Париж! А может быть, в этот — как его? — в Дорнах? Надо бы написать Мандрову… Интересно, где он сейчас?..
А где Сонечка? — с грустью спросил он себя. И радость его слегка померкла. Вместе с ней что-то было потеряно, и, хотя он не понимал, что именно, ощущение этой потери причиняло боль…
В кассе висел аншлаг: «Билеты все проданы». Яша потоптался у закрытого окошка, пожал плечами, хотел уйти, как вдруг подвернулся перекупщик с подвязанной распухшей щекой и набрякшими веками. Предложил купить у него за двадцать пять рублей десятирублевое кресло в третьем ряду партера. Яша, не торгуясь, выложил четвертную. Кроме чувства признательности он испытывал сильное любопытство: что же такое знаменитый Орленев? Пьесу он хорошо знал. Видел ее поставленной на сцене дяди Сережи, в сентябре 1903 года в Москве видел на сцене Художественного театра. Увиденное потрясло тогда. Жалкий царь на троне великого государства вызывал сочувствие и симпатию. Золотое сияние парчи, блеск драгоценных камней подчеркивали трагедию слабодушного человечка, прикованного к трону, куда сходились нити многих надежд, стремлений, интриг, где надо было решать и казнить, где слабость оборачивалась бедой…
Совсем иным предстал царь Федор со сцены Литейного театра. Орленев не делал его ни жалким, ни слабым. Тихий, мягкий человек, исполненный доброты и благородства, оставался на троне, которым он тяготился, лишь для того, чтобы удержать алчную боярскую стаю от пролития потоков крови, от сведения счетов, от жажды диких расправ. Удержать, спасти тех, кого можно еще спасти от мести, пока подрастет Димитрий, чтобы передать ему, в его сильные руки, эти непомерно тяжкие бразды.
И вдруг…
— Димитрия убили!.. — Орленев произнес это тихо, почти шепотом, но такая напряженная тишина стояла в театре, что шепот этот был услышан во всем огромном многолюдном зале.
«Димитрия убили!..» — и вся бездна отчаяния открылась вдруг в этих словах. Некому передать, некого ждать. Неизбежна боярская смута, неизбежны казни, страдания и без того измученной прежним царствием страны, еще больший мрак впереди.
И еще более темная, чем этот мрак, фигура Годунова.
Твердого, умного, жестокого.
По тишине, царящей в зале, по холодку в спине и странному ощущению единства со всеми, кто находится здесь, он понимал, что и все другие ищут в зрелище, неторопливо разворачивающемся у них перед глазами, ответа на вопросы, которые волнуют и сегодня многострадальное русское общество.
Орленев снисходительно выслушал Яшин восторженный лепет, усадил его на стул против гримировального столика и, отдыхая, пока лицо его успокоится от грима, стал подробно расспрашивать смущающегося Яшу, кто он, откуда, зачем в Петербурге, как попал за столик с шулерами…