— Да п-милуйте, Яков Альсандрыч, — воскликнул он, сдвигая цилиндр на затылок, — ваше дело, конечно, но к чему ж самому-то? Ей же богу, надуют! Это ж кулаком надо быть, сквалыгой, выжигой!.. А вам, такому м-ладому, симпатичному… Образованный, выс-конравственный юноша… Да не лезьте вы в эту грязь!
— А как же, я не понимаю…
— Как? А вот так. Еж-ли вы мне, скажем, доверите за вас постоять, так я вот хр-стом-богом обещаю: сверх семи слуплю для вас еще пять сотен, это уж как пить!
— То есть вы мне выплатите семь тысяч пятьсот?..
— Чистыми! А впрочем, черт с ним, ладно! Где наша не пропадала! Согласен на восемь тысяч, в зубах пр-несу!
— То есть я получу восемь тысяч? — почти со страхом перед необъятностью суммы переспросил Яша и вдруг спохватился: — Простите, у меня негатив проявляется…
Он бросился было к двери, но не дошел, вернулся, махнул рукой:
— А впрочем, черт с ним!
— Ну конечно же черт с ним! — радостно подхватил ходатай. — Именно черт с ним совсем! Извольте же одеваться, клиент мой любезный, и за мною-с! Тут рядом…
Снимая халат, Яша подивился, с какой холодностью он встретил известие об этой смерти. Все же дядя думал о нем и, может, любил, раз вписал в завещание, а у него ни боли, ни огорчения, напротив, обида за раззолоченный гроб, за исписанную карандашом тетрадь отца, в которой тот с помощью арифметики пытался предотвратить неизбежную нищету. Вспоминалось еще, как дядя Сережа, выслушав рассказ о похоронах, повернулся к жене, сказал сквозь зубы:
— Весь Витька в этом! Ну какая же он свинья все-таки!
И вот теперь, как Яша ни давил себя трогательными мыслями, ни жалости, ни печали не выдавилось.
Только уже по дороге к нотариусу Яша догадался спросить:
— Вы сказали, что мой дядя погиб трагически… Он что же?.. Его убили, что ли? Или крушение?..
— Он сгорел в кинематографе, — ответил Пфердов.
— В ки-не-ма-тографе?
— Так точно. В «Иллюзионе»-с. Увы, это новое изобретение оказалось не столь полезным, сколь губительным!
3
Сонечка, если б ее спросили об этом самые близкие подруги, ответила бы с полной искренностью, что в Яшу никогда влюблена не была. Он немножко нравился, поначалу забавлял и даже интересовал, но любви в ее, Сонечкином, понимании у нее к нему никогда не было. Любовь в Сонечкином понимании являла собой нечто грандиозное и восхитительное — счастье как ослепительный взрыв, как землетрясение, как молния! Недаром же в одном из своих тайных стихотворений, которые она никому не читала и не показывала, Сонечка писала так:
Робкая влюбленность Яши, его какая-то телячья преданность и стеснительность в обращении с нею забавляли очень недолго, потом стали надоедать, затем раздражать. Она уже не видела ни одухотворенности, ни утонченности, привлекших при первой встрече, напротив, в глаза лезли провинциальная неловкость, связанность и, как уже безусловно представлялось ей, добропорядочность, преданность мещанскому здравому смыслу, который она ненавидела больше всего на свете. И чем откровеннее Яша высказывал свою влюбленность, тем меньше нравился девушке. Мысленно назло ему она писала в тайной тетрадочке такие стихи:
И презрительно усмехалась, воображая, какое лицо сделалось бы у него, прочти она ему эти строки. Но читать ему стихи, казавшиеся ей вызывающе смелыми, она и не помышляла. Даже тот, которого она теперь считала своим учителем — прославленный поэт Маркиан Мандров, — понятия не имел об этой тетрадочке. Хотя что же тут страшного? — спрашивала Соня себя. Пишут и печатают вещи куда откровеннее, куда грубее и резче!.. Это ведь литература, образ художественный! Но пересилить себя не смогла… Ах, Екатерининский институт! Белые пелеринки, гладко причесанные головки, строгие глаза воспитательниц!..
С того самого пикника она вернулась, чувствуя себя уязвленной. Разумеется, это была не ревность, а, как она уверила себя, всего-навсего раздражение. Эстетическое чувство ее было оскорблено Яшиным поведением. Целоваться с такой краснолицей, жирной, с лоснящимися щеками, неумной, немодной, да к тому же еще старухой!..
Да, Сонечка была оскорблена, но она была бы оскорблена и любым другим некрасивым поступком. Если Яша до этого дня был ею не более чем терпим, то теперь стал презираем, может быть даже и ненавидим! И уж конечно ни о каких гуляньях с ним и речи быть не должно! И даже объясняться не следует. Молча выслушать или даже не дослушать, отвернуться и пойти прочь. И навсегда! Так решила она и почувствовала, как появилось облегчение. Но одновременно с этим ей стало вдруг скучно, так томительно скучно, что впору повеситься.