Трамвай задержал Урод. Он, кажется, шел прямо по путям навстречу, водитель еле успел затормозить. Какую мину сделал Урод, почему водитель ему подчинился и, распахнув дверцы, стал ждать, — я не знаю. Урод прошел мимо двух распахнутых дверей и вошел только в третью. Люди ждали. Смотрели на него заинтересованно и нетерпеливо и, обожженные его ответным взглядом, опускали глаза. Он прошел из конца в конец вагона, медленно и злобно неся свое уродство, заставляя молодых и даже пожилых делать движение, чтобы встать. Не инвалид, не больной — он был Урод, эдакий Крошка Цахес и вроде гордился своим уродством, демонстрировал его и был счастлив произведенным им чувством омерзительного страха.
— Вот т а к и м мы всегда уступаем место, — шепнула мне Туча.
Но как удивительно длинен был тот год, даже не год — одна зима того года. Сейчас год пролетает в десять раз скорее, и наверное, прав кто-то, давным давно заметивший, что после определенного возраста мы как бы катимся с горки, весело и быстро катимся домой, с ярмарки.
Той же зимой, уже в конце, Туча поступила в театральную студию. Если говорить о ее способностях, то это было совершенно естественно, но дело в том, что о способностях ее вопрос ни разу не ставился, так как они были несомненны. Но Туча была нестандартна: велика, широка и, мало того, все время готовила героический материал, в то время как ей улыбалось быть лишь комической старухой.
В ней как будто воплотились все таланты ее погибших юных родителей. У нее была легкая, совершенно бесшумная походка ее матери балерины (так говорила бабушка) и удивительные музыкальные способности отца, который, попав на фронт из глухой деревни и умея играть лишь на трехрядке, к концу войны спокойно играл на трофейном рояле, мечтая после войны сделаться музыкантом. Туча прекрасно играла на гитаре, очень выразительно пела и танцевала так, будто она из ансамбля «Березка». Да и вообще во всех ее жестах и повадках было столько артистизма, что каждый пустяк, рассказанный ею, воспринимался другими как настоящий анекдот или, наоборот, поучительная притча.
Об артистической карьере она мечтала всю свою жизнь, почему обожала смотреться в зеркала и всегда устраивалась при беседах и даже занятиях так, чтоб видеть себя со стороны.
Те, кто ее не любил, не уставали рассуждать об этом ее недостатке и с усмешкой спрашивали, якобы искренне удивляясь:
— И почему это уродки так любят смотреться в зеркала?
Она не смущалась от этих вопросов и вполне серьезно отвечала:
— Потому, что я совсем не знаю ту, в зеркале, вот и смотрю: что же она еще может выкинуть?
И вот все в ту же длинную, нескончаемую зиму терпение ее и преданность театру были вознаграждены. Ее приняли ни больше ни меньше как в театральную студию при БДТ. Дело было за пустяками: взять документы в педагогическом институте и сдать общеобразовательные экзамены в студию.
Итак, она была горда и счастлива, если бы… Дело в том, что педагогический институт не спешил отдать ее документы. Если бы речь велась только о том, что государство затратило на нее средства, что она, неблагодарная, ринулась уже в третье учебное заведение, в котором тоже неизвестно, доучится ли… Но все оказалось сложнее. Руководителем кафедры у Тучи был муж нашей бывшей классной руководительницы, которую мы очень любили и часто навещали после окончания школы. Муж ее тоже хорошо нас знал. Вот он-то и вызвал Тучу к себе, он-то и провел с ней беседу, дословного содержания которой я так никогда и не узнала, но смысл которой скоро стал мне ясен. Эта беседа вообще произвела на Тучу громадное впечатление, и она до сих пор вспоминает ее и правоту своего профессора и применяет мораль этой беседы ко многим случаям своей и чужой жизни.
Не знаю уж, почему он пришел к такому выводу и как сумел доказать Туче, что любовь ее к театру — слепая страсть, что страсти вообще часто отражают не реальные чувства человека, а его честолюбивые заскоки, почему человек, вступив на путь страстей, приносит вред себе и другим. За какую он ниточку потянул, какую струну задел — я не знаю, но Туча с ним почему-то согласилась.
Тогда, почти двадцать лет назад, мне, и не только мне, казалось, что Тучу заставили совершить чудовищную оплошность: отречься от святого искусства, да еще вдобавок ко всему наградили новым предрассудком, касающимся любезных нашему сердцу страстей. Мы-то уж воображали, что здравым смыслом нам в этой жизни обходиться не придется, мы-то уж достойны самых развысоких страстей, яда и кинжала, ну, в крайнем случае, разнесения в пух и прах чужой семьи, побега за милым босиком на край света, сожжения на костре и прочего.
(Одна наша одноклассница рискнула на побег босиком на край света и однажды утром очнулась в Алжире. Вряд ли стоит говорить, с каким трудом удалось ей потом оттуда выбраться и какой человеконенавистницей и вульгарной кухонной расисткой она вернулась. Как, очертя голову, она ринулась туда, так, очертя голову, и вернулась, имея претензии ко всем, кроме себя самой: зачем вы мне позволили?