Вспоминается Шекспировский симпозиум 1972 г. в ТГУ. В нем участвовали корифеи – Григорий Козинцев, постановщик «Гамлета» с Иннокентием Смоктуновским в главной роли, исследователи и переводчики. Всех поразил Л. Пинский, друг В. Шаламова, В. Ерофеева, Е. Гинзбург, В. Некрасова, Н. Мандельштам, М. Бахтина. Среди его энциклопедических интересов выделялась литература Возрождения. Диссидент, многократно арестованный, прошедший через многие лагеря и ссылку, автор известнейших работ по Шекспиру и Сервантесу. О Возрождении после его доклада «Магистральный сюжет комедий Шекспира» и возник спор – можно ли говорить о реализме в ту эпоху, или реализм как направление принадлежит XIX и XX столетиям. Небольшого роста, полноватый, со следами страданий на лице, Леонид Ефимович с неподдельным пафосом воскликнул: «Реализм был и у Гомера. По его „Илиаде“ Шлиман раскопал и исследовал Трою. Так вот, если Гомер не реалист, если Шекспир не реалист, а Анатолий Софронов (романист, в то время один из «генералов» Союза писателей СССР. –
В Грузии, повторяю, было мягче, могу свидетельствовать на своем примере: мой научный руководитель Шадури поручил мне вести курс истории литературы XX в., его читали немногие – Г. Гиголов, Н. Поракишвили, Л. Качарава. Может, по неопытности, может, из любви к делу я читала лекции так, что позже серьезные коллеги из Москвы и Ленинграда говорили: у нас бы ты за это вылетела из института… В курс удалось включить А. Платонова, Б. Пастернака, М. Цветаеву, попытку собственной интерпретации М. Булгакова… Возможно, я – уже следующее поколение, а скорее среднее между детьми и внуками В. Шадури – обрела в определенном смысле иной взгляд – рано начала выезжать за границу, где в Польше оказалась не туристкой, а была принята в литературной среде, и мне давали читать А. Солженицына, В. Шаламова, «Метрополь», неизданного Бунина и многое другое. И это было как бы естественно – в Польше за такое чтение меньше преследовали – оттуда на Запад ездили многие, и проследить за привезенными книгами было невозможно. Но у нас уже не было органического страха перед спецслужбами. Поэтому я, И. Модебадзе, Сергей Хангулян, составитель блестящей антологии литературы русского модерна, Ефим Курганов – уже были другими. Мне удалось защитить в 1979 г. интердисциплинарную работу по художественным особенностям утопического романа – на стыке литературоведения, истории, социологии и эстетики («„Что делать?“ Н. Г. Чернышевского и социально-философский утопический роман»). Еще более свободным стало следующее поколение, вернее, те, кто на десятилетие младше.
Конечно, приспосабливаться приходилось, еще как; трудно дать структурированный анализ, потому что давление идеологии было негласным, менялось постоянно, и ученые говорили, что надо «иметь нюх» на требования дня, – можно описать именно атмосферу, потому что письменных указаний о подчинении идеологии почти не было. Приходилось участвовать в партийных заседаниях (когда они были открытыми, то и беспартийных обязывали), участвовать в политзанятиях по марксизму-ленинизму, отмечать юбилеи классиков соцреализма. Но под конец советской власти правили свои стереотипы, сейчас иные. Ныне порой прослеживается желание отрицать все сделанное в период застоя, желание видеть в ученых либо кагэбэшников, либо диссидентов. Мы прошли школу недомолвок, намеков, которые говорили нечто другое, чем прямой текст.
Многообразие в рамках возможного участия в научной жизни – сборники, монографии и журналы, издаваемые в Грузии, участие в конференциях, организация совместных симпозиумов с учеными из Москвы и Петербурга, Дни литературы, в процессе которых были и научные дискуссии, участие в энциклопедических изданиях и сборниках в центральных изданиях, совместные труды дали весомый результат.
В нашу эпоху, когда произошли трансформационные изменения, взрывы, и вряд ли на какое поколение пришлось их больше, чем на наше, я придерживаюсь той позиции, что следует ценить труд, проделанный предшественниками, в частности значительный архивный и фактический материал, введенный ими в научный оборот.