— Я тоже не успел. Давай по чайку? У меня индийский, знаешь, такой, со слоником на обертке…
— Ну, если со слоником… — усмехнулся Ильин. Ему хотелось есть, и он взял бутерброд. Стареет Эдуард Иванович, подумал он. Не хочет нервничать, не хочет портить отношений с людьми… Когда я пойму это про себя самого, подам заявление об уходе и попрошусь на должность начальника смены. Четыре дня отработал — два гуляй.
Но после бутербродов и чая он поостыл и, когда Воол убрал со своего стола остатки еды, спросил уже совсем спокойно:
— Значит, не будем ссориться, Эдуард Иванович?
— Ссориться? — удивленно поглядел на него Воол. — Я и не собирался с тобой ссориться. Я хотел рассказать, что вчера Малыгин просидел вот здесь, на этом стуле, часа полтора — вот с ним я действительно поссорился. Из-за тебя, между прочим. Он сказал, что чувствует твою неприязнь к себе, поэтому и работать как следует не может. Ну, тут-то я и не сдержался…
Он сказал еще не все. Ильин чувствовал это и молчал.
— Я предложил ему подумать… Ну, по собственному желанию. Дадим ему приличную характеристику, чтоб не портить человеку жизнь, и поможем найти хорошую работу, конечно. Вот почему я не стал сегодня заострять этот вопрос на партбюро. Почему ты молчишь? Не одобряешь, что ли?
Вдруг Ильин начал смеяться — сначала тихо, потом все громче и громче: он просто представил себе,
— Ладно, Эдуард Иванович, — все еще смеясь, махнул рукой Ильин. — Спасибо, что поссорились! Даже на приличную характеристику почти согласен.
— Ты что же, не веришь мне? Не веришь? — забеспокоился Воол.
— Что поссорились? Извините — нет! У меня в институте был один профессор. Если кто-то из студентов начинал на экзамене плавать и надо было лепить ему законную пару, профессор говорил: «Что же вы, голубчик, дорогой мой, наделали? Я же ночь спать не буду! Считайте, что мы с вами, голубчик, крупно разругались сегодня», — и ставил «удовлетворительно», — Ильин перестал смеяться и встал. — Спасибо за слоника, Эдуард Иванович. А если Малыгин надумает уходить… так и быть, поставим ему троечку, голубчику дорогому нашему.
Он уже шел к двери, когда зазвонил телефон и Воол поднял трубку.
— Что? Кого порекомендовать? — Ильин вышел в коридор, и до него донеслось уже из-за закрытой двери: — Коптюгова, я думаю…
Ох до чего хитер! — вдруг снова, но уже про себя засмеялся Ильин, поднимаясь по внутренней лестнице. — Он же меня сначала своим индийским со слониками успокоил! Настроение у него было ровное, он давно уже не испытывал такого. Ну и дипломат Эдуард Иванович! А может быть, так и надо, и стакан крепкого чая порой тоже совсем неплохое подспорье в партийной работе?
У Коптюгова уже не было чувства новизны происходящего. Подумаешь, выступить на аэродроме, когда прилетит французская молодежная делегация, и еще раз — на приеме в педагогическом институте. Даже не надо обращаться к Сашке, вполне могу написать выступление сам. А Сашка пусть вкалывает за меня, пока я буду с этими французами.
Ему нравилось, что на аэродром приехало не много народу — в основном секретари горкома и обкома комсомола, с которыми его знакомили и которые, пожимая его руку, улыбались: как же! Отлично знаем! И в газетах о вас читали, и на экране видели… Было приятно, что снова стрекотала камера кинохроники, и он замечал, что чаще, чем в других, оператор прицеливался в него стеклянным глазом своего аппарата. То, что он был здесь среди немногих встречавших, тоже льстило Коптюгову. На двух девушек, стоявших в стороне, он не обращал внимания — должно быть, переводчицы.
Самолет опаздывал, времени для разговоров оказалось много, и Коптюгову было интересно стоять среди тех, кто, в его понимании, сумел подняться выше, чем он, хотя это были парни моложе его и, чего уж греха таить, вовсе не казались ему умнее его самого. Они говорили о своих делах: в институтах кончаются экзамены, надо решить вопрос с путевками в дома отдыха для студентов… На «Луче» плохо организовано соревнование ткачих, надо послушать комитет комсомола на бюро, сколько же можно тянуть… Скоро откроется навигация, а с агиттеплоходом еще ничего не сделано… Коптюгов словно бы открывал для себя иной, незнакомый ему мир забот, которыми жили эти ребята, и снова ему нравилось, что одно его присутствие здесь как бы ставит его рядом с их некой исключительностью, значимостью.
Он всегда стремился к таким людям, еще в школе, стараясь чаще быть на виду, но это ему удавалось не всегда, потому что там больше любили отличников, а он никак не мог дотянуться до отличников. Но какое было счастье нести на празднике знамя пионерской организации! Тут уж назначали именно его, самого сильного, и как здорово было идти впереди, когда все остальные — мелюзга, очкарики, слабаки — шагали сзади!