Невозможно подражать Достоевскому, «учиться» у Достоевского, и редкий, кто на это покушался, как бы ни был талантлив, падал под непомерною тяжестью, не дотянув до цели, как Андрей Белый, хотя бы и в «Петербурге». Имитировать Достоевского пытался хитроумный словесный механик Леонид Леонов, который признавался в каком-то интервью, что ему вполне ясны пути, которыми Достоевский добивался своего потрясающего результата. И что ж, возможно, и так, и даже нам порою ясны, а уж Шкловский просто, как кубик Рубика, тексты Фёдора Михайловича раскручивал. Но, слава Богу, писать, как Достоевский, не брался. (Б. Пастернак: «Леонов считал, что можно быть последователем Достоевского, ограничиваясь внешней цветистостью якобы от него пошедшего слога».)
Горький утверждал, что Леонид Андреев был ушиблен Достоевским. Всё-таки в своей словесной ткани Леонид Николаевич не слишком зависел от кого бы то ни было, являя поначалу род литератора средней руки, которого не в чем заподозрить, кроме этой усреднённости. Между прочим, так начинал даже Бунин и многие другие, и так всю жизнь писал Куприн, которого вы не определите не то что по строке, но редко и по странице, что не помешало ему остаться в русской литературе.
Но прилететь что-то из Достоевского могло, в том числе и Андрееву. Немало было в своё время насказано и навозмущено по поводу «натуралистической» детали в его «Тьме»: грязные, с «кривыми, испорченными обувью пальцами» ноги арестованного революционера. А вот: «он сам не любил свои ноги, почему-то всю жизнь находил свои большие пальцы на обеих ногах уродливыми...». Митя Карамазов в Мокром во время досмотра.
Физиология до натуральности у Достоевского редка, он целыми периодами забывает о ней, не особенно как бы заботясь о том, что человек жив не единым духом... но вдруг вспомнит! вроде того, что изголодавшийся Раскольников зашёл в полпивную или как с Верховенским-старшим от волнения приключался понос...
Ноги же, внушающие наблюдателю ужас, накрепко влезут в российскую словесность, и, кажется, особенно они занимали И. Бунина.
***
Пытался подряд читать Леонида Андреева — и не мог. Что за судьба! Воистину русская и воистину литературная, то есть ненормальная, неумеренная, незаслуженная, несправедливая и несчастная.
Истинно писательский в русском понимании образ жизни: бедность, гордость, попытки самоубийства, пьянство, грязь, каторжное еженощное писание, а затем — слава, деньги, претензии на духовный вождизм, на роль пророка — а как же иначе? — и всё то же пьянство и еженощное писание. Смерть в сорок девять лет, и — почти полное забвение, вытянуть из которого Андреева, боюсь, уже никому не удастся.
Почему так непомерен русский человек и в бедности и в богатстве, и в безвестии и в славе?
Всё лучшее написано Андреевым в молодости, а потом эти бесконечные пьесы! В них бездны, а в жизни деньги...
***
Как любили уставать и мечтать в русской литературе рубежа XIX —XX веков!
Уже Чехов: «Дядя Ваня, погоди... Мы отдохнём...», «Придёт время, все узнаём, зачем всё это, для чего эти страдания...».
Леонид Андреев в «Анфисе»:
«Фёдор Иванович. У меня тоска, Анфиса. ...и кстати, приготовь мне ликёры. <... >
Анфиса. Но я устала... А что же ликёр? Я ведь принесла. Вот он. На! (Наливает.) Выпей. Тебе нужно отдохнуть, Федя, ты так устал. <... >
Фёдор Иванович. ...Да, я устал».
Фёдор Иванович, натурально присяжный поверенный, со всеми вытекающими из этого заработками, а ликёр — это, конечно, ликёр. Тяжело. Я не хочу сказать, что усталость исключительно от ликёров и достатка, но... а что другое скажешь?
Всё-таки Серебряный век и наша неодолимая тяга к его тайнам, желание найти сходство с теперешним, на худой конец скопировать, сымитировать (прозу Брюсова стали экранизировать!) — всё это далеко не самая вкусная и здоровая пища в наше время. «Как я устал» и «налей мне ещё» — в любом интерьере останутся этими фразами. «Все мы бражники здесь, блудницы...» Красиво. А если то же, но другими словами: «Все мы здесь алкаши и б...»?
***
Едва ли про другого русского поэта можно сказать, что он — народный любимец. По отношению даже к Пушкину придётся делать оговорки.
Когда Анна Ахматова сказала, имея в виду гонения властей на Бродского: «какую они ему делают биографию», она подразумевала и поэтов старшего поколения, прежде всего Мандельштама и себя, которым и в самом деле давление режима делало биографию — особенно самой Анне Андреевне. Если рецензент 10-х годов мог ядовито и вполне справедливо заметить, что «Анна Ахматова мучается не потому, что её оставил возлюбленный, а потому, что это её профессия», то современный исследователь Ахматовой прежде всего видит внешние обстоятельства, сделавшие её музу трагичной, прежде всего то, насколько она «была там, где мой народ, к несчастью, был». Но страдания и испытания притягивались, провоцировались самой Ахматовой ведь не столько политически, сколько метафизически. И трагичность её зрелых любовных стихотворений не ниже градусом, чем «Реквием», при, казалось бы, столь разных уровнях источников страдания.