Советские писатели, начиная с середины 30-х годов, напоминали выпущенных в заезд жокеев: несясь кучей, они то и дело упускают то одного, то другого вперёд. Катаев же особенно был неудержимо-оголтел в стремлении не отстать, попасть в яблочко, ухватить ЦК за бороду. И если кто-то с возрастом утихомиривался, то он — никогда. Уже стариком на двух страницах отклика на визит Хрущёва в Америку он ухитрился шесть раз процитировать Никиту Сергеевича.
Почему возник тандем Толстой — Катаев? Скорее всего, из-за особой их бытовой благоустроенности и естественного, а не насильственного конца. Пильняк был не меньший, чем они, дока по части благоустройства, но погиб. Всё-таки в Чичибабине говорило внутрисовписовское чувство. Что же, если переводить на примеры с трагическим концом, то Киршон должен быть не негодяем, а собратом Мандельштама?
***
Ещё Катаев. Вариация на тему Липкина.
Одновременно появились статьи С. Липкина в «Знамени» и О. и В. Новиковых в «Новом мире» к столетию Катаева с единым античичибабинским пафосом: «пора выставить ведущим писателям уходящего века раздельные оценки за творчество и за политическое поведение» (Новиковы), «И Алексей Толстой, и Валентин Катаев — крупные таланты, они останутся в великой русской литературе, и вполне возможно, что в будущих академических изданиях их сочинений, в примечаниях, будет упомянуто имя автора этого четверостишия» (С. Липкин).
Катаев Липкину говорит: «Меня Союз писателей ненавидит, — все эти напыщенные Федины, угрюмо-беспомощные Леоновы...». Но сам-то Валентин Петрович, он — ПЕН-клуб, что ли? Он, многолетний секретарь Союза, охочий всегда до любой должности?
И всё же он прав, что власть, ценившая и награждавшая его, полностью за своего не держала. Одесская эстетика Катаева изначально несла разрушение того, что утверждалось в стране. Катаев в этом смысле ничем не отличается от других одесситов. Доживи Бабель, Багрицкий, Ильф и Петров до 50—60—70-х годов, они оказались бы в таком же отчуждении, несмотря на всю свою революционность. Дожили Олеша и Славин, но первый не писал вовсе, второй же сочинял что-то крайне бесцветное про Белинского без малейшего одесского акцента.
Антисемитизм? Не совсем. Антиодессизм советского руководства — это отрицание чужого, не нашего, не родимого. Пусть понятного и смешного, но в глубине враждебного и пугающего. Такие подойдут и осмеют. Не осмелятся? Сейчас не осмеливаются, потому что на всю жизнь напуганы, в верности клянутся, польку-бабочку перед барским столом пляшут... Сколько волка ни корми...
А Леонов, вовсе непонятный, непрочитываемый, угрюмый, — свой. Но — вумный. Но ещё с Усатого было ясно, что — за нас. Не за коммунизм дурацкий, кулаком был, кулаком и остался, как мы сами, а за Россию, за порядок, чтоб всяк сверчок... Серьёзный человек, заслуженный. Надо ему ещё орден дать.
А в 1927 году Катаев с Леоновым с жёнами путешествовали по Европе в гости к Алексей Максимычу в Сорренто...
Но однажды Валентин Петрович покаялся. Когда в «Святом колодце» литературная Москва радостно угадала прототип «гибрида человеко-дятла с костяным носом стерляди, клоунскими глазами», блатмейстера, проходимца и подхалима, менее, думаю, было обращено внимание на муки автора: это «тягостный спутник... моя болезнь... двойник». Вглядываясь в долгий путь старого литературного грешника, понимаешь, что это покаяние дорогого стоит.
***
Эволюция Константина Федина произошла, как ни странно, за границей, где он лечился в 1931—1932 годах. Всерьёз лечился, болезнь была не уловкой. Пусть прежде он, воротившись после четырёхлетнего пребывания в Германии в первую войну, и редактировал красноармейскую газету и даже вступал в партию, всё же до поры оставался либеральствующим братом-серапионом, осторожным и не более чем лояльным. Федин тридцатых годов — это уже Федин и всех последующих лет.
Презираемый всеми Федин: либералами за предательство, патриотами за западничество, верхами за отсутствие лихости, читателями за скучность.
Думаю, два его сочинения останутся: повесть «Трансвааль» и книга «Горький среди нас», но сейчас не буду уж сходить с линии катаев-негодяев. На пресловутую осторожность Федина можно взглянуть иначе, если сравнить его жизнь с жизнью современников, в том числе и серапионов. Константин Александрович всегда полагался только на себя. Он не кутил в двадцатые годы с чекистами, не имел с ними общих литературных дам. Не влезал ни в какую высокопоставленную родню. Не бросил свою Дору Александер, не женился подобно Леонову на дочери издателя Сабашникова или подобно Кассилю и Михалкову — соответственно Собинова и Кончаловского. Не дружил домами с высокопоставленными чиновниками, а сберегал старую дружбу с единственным «Ваней», Соколовым-Микитовым.
Словом, кроме осторожности, продиктованной чувством самосохранения, была ещё и определённая чистоплотность.